ВАЛЕРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ БРЮСОВ
Родился 1 (13) декабря 1873 года в Москве.
Дед со стороны отца был купцом, сумевшим выкупить себя и жену из крепостных. Другой дед А.Я. Бакулин любительски занимался поэзией. Отец вел торговлю, потом отошел от нее, жил на проценты, интересовался литературой, не замыкался на быт. «…Очень рано ко мне стали приглашать гувернанток и учителей, вспоминал позже Брюсов. Но их дело ограничивалось обучению меня «предметам»: воспитываться я продолжал по книгам. После детских книжек настал черед биографий великих людей; я узнавал эти биографии как из отдельных изданий, которые мне поступали во множестве, так и из известной книги Тисандье «Мученики науки» и из журнала «Игрушечка» (издание Пассек), который для меня выписали и который уделял много места жизнеописаниям. Эти биографии произвели на меня сильнейшее впечатление: я начал мечтать, что сам непременно сделаюсь «великим». Преимущественно мне хотелось стать великим изобретателем или великим путешественником. Меня соблазняла слава Кеплеров, Фультонов, Ливингстонов. Во время игр я воображал себя то изобретателем воздушного корабля, то астрономом, открывшим новую планету, то мореплавателем, достигшим Северного полюса.»
«…Потом я нашел Жюля Верна, вспоминал Брюсов. Не знаю писателя, кроме разве Эдгара По, который произвел бы на меня такое же впечатление. Я впитывал в себя его романы. Некоторые страницы производили на меня неотразимейшее действие. Тайны «Таинственного острова» заставляли леденеть от ужаса. Заключительные слова в «Путешествии капитана Гаттераса» были для меня высшей доступной мне поэзией. Помешанный, заключенный в больницу капитан Гаттерас ежедневно совершал прогулку по одному направлению: «Капитан Гаттерас по-прежнему стремился на Север». Последние страницы в «80 000 лье под водой», рассказ о Наутилусе, замерзшем и безмолвном, до сих пор потрясает меня при перечитывании.»
Учился в частной гимназии Креймана, затем у Поливанова.
В 1892 году поступил на историко-филологический факультет Московского университета. «…Впрочем, писал Брюсов, интересы науки для меня определенно отступали перед литературными. В 1894 году небольшая серия моих стихотворений была напечатана в сборнике, вышедшем под заглавием «Русские символисты». (Раньше этого, еще совсем мальчиком, я напечатал две «спортивных» статейки в специальных журналах в «Русском спорте» 1889 г. и в «Листке спорта» в 1890 г.). Как известно, этот 1-й выпуск «Русских символистов», так же как и последовавшие вскоре два других, осенью 1894 года и летом 1895 года, вызвали совершенно не соответствующий им шум в печати. Посыпались десятки, а может быть, и сотни рецензий, заметок, пародий, их высмеял Вл. Соловьев, тем самым сделавший маленьких начинающих поэтов, и прежде всех меня, известными широким кругам читателей. Имя «Валерий Брюсов» вдруг сделалось популярным, конечно, в писательской среде и чуть ли не нарицательным. Иные даже хотели видеть в Валерии Брюсове лицо коллективное, какого-то нового Козьму Пруткова, под которым скрываются писатели, желающие не то вышутить, не то прославить пресловутый в те дни «символизм». Если однажды утром я и не проснулся «знаменитым», как некогда Байрон, то, во всяком случае, быстро сделался печальным героем мелких газет и бойких, неразборчивых на темы фельетонистов.»
«Брюсов совершенно не соответствовал такой репутации, уточнял в «Истории русской литературы» Д.С. Мирский. он вовсе не был шутом, он вообще был самой торжественной и невыносимо серьезной фигурой во всей русской литературе. Но его ранняя поэзия настолько отличалась от того, что обычно печаталось в русских журналах, что критики не могли расценить ее иначе, как оскорбительный розыгрыш.»
А сам Брюсов пояснял: «В двух выпусках «Русских символистов»… я постарался дать образцы всех форм «новой поэзии», с какими сам успел познакомиться: верлибр, словесную инструментовку, парнасскую четкость, намеренное затемнение смысла в духе Малларме, мальчишескую развязность Рембо, щегольство редкими словами на манер Л. Тальяда и т.п., вплоть до «знаменитого» своего «одностишия», а рядом с этим переводы-образцы всех виднейших французских символистов. Кто захочет пересмотреть тоненькие брошюрки «Русских символистов», тот, конечно, увидит в них этот сознательный подбор образцов, делающий из них как бы маленькую хрестоматию… Вместе с третьим выпуском «Символистов» я издал свой первый сборник стихов. Озаглавил я его… «
Chefs d’Oeuvre» («Шедевры»). В те дни все русские поэты, впервые появляясь перед публикой, считали нужным просить снисхождения, скромно предупреждая, что они сознают недостатки своих стихов и т. п. Мне это казалось ребячеством: если ты печатаешь свои стихи, возражал я, значит, ты их находишь хорошими; иначе незачем их и печатать. Такой свой взгляд я и выразил в заглавии своей книжки. Сколько теперь могу сам судить о своих стихах, «шедевров» в книжке не было, но были стихотворения хорошие, было несколько очень хороших, и большинство было вполне посредственно. Совсем плохих было два-три, не более. Критики, однако, прочли только одно заглавие книжки, т.е. запомнили только одно это заглавие, и шум около моего имени учетверился.»
Брюсов хотел этого шума. Больше того, он его жаждал! Еще в марте 1893 года он записал в дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное. Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство… Да! Что ни говори, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя… А этим вождем буду Я. Да, я!» И писал А.А. Курсинскому, имея в виду уже обдумываемые им прозаические работы: «Я не могу писать так, как писал Тургенев, Мопассан, Толстой. Я считаю нашу форму романа рядом условностей, рядом разнообразных трафаретов. Мне смешно водить за ниточки своих марионеток, заставлять их делать различные движения, чтобы только читатели вывели из этого: а значит у него (у героя) вот такой характер.»
Успеху символизма, нового литературного учения, возглавленного Брюсовым, весьма способствовало создание специального издательства «Скорпион» и журнала «Весы».
«…Полки, книги, картины, статуэтки, вспоминал поэт Андрей Белый редакцию названного выше журнала. И первое, что вам бросилось в глаза: в наглухо застегнутом сюртуке высокий, стройный брюнет, словно упругий лук, изогнутый стрелкой, или Мефистофель, переодетый в наши одежды, склонился над телефонной трубкой. Здоровое насмешливо-холодное лицо, с черной заостренной бородкой лицо, могущее быть бледным, как смерть то подвижное, то изваянное из металла. Холодное лицо, таящее порывы мятежа и нежности. Красные губы, стиснутые, точно углем подведенные ресницы и брови. Благородный высокий лоб, то ясный, то покрытый морщинками, отчего лицо начинает казаться не то угрюмым, не то капризным. И вдруг детская улыбка обнажает зубы ослепительной белизны…»
В публичной лекции под названием «Ключи тайн», прочитанной в 1903 году, Брюсов ясно высказал свои взгляды на искусство.
«…Искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. Искусство то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства это приотворенные двери в Вечность. Изучение, основанное на показаниях наших внешних чувств дает нам лишь приблизительное знание. Наше сознание обманывает нас. Наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам. Но мы не замкнуты в этой «голубой тюрьме», пользуясь образом Фета. Из нее есть выходы на волю, есть просветы. Эти просветы те мгновения экстаза, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Истинная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлеть эти мгновения прозрения вдохновения. Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить самому себе свои темные тайные чувствования. Где нет этого уяснения, нет художественного творчества. Искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю «стихии чуждой, запредельной». История нового искусства есть прежде всего история его освобождения. Романтизм, реализм и символизм это три стадии борьбы художников за свободу. Ныне искусство, наконец, свободно. Теперь оно сознательно предается своему высшему и единственному назначению: быть познанием мира вне рассудочных форм, вне мышления по причинности.»
Полностью отдав себя литературе, Брюсов самый высочайший пиетет испытывал к науке. Отсюда его неизбывный интерес к фантастике, как к некоей попытке познать непознаваемое. Он постоянно пробовал себя в фантастике. В 1904 году, например, написал драму «Земля», в которой нарисовал ужасные сцены будущих времен сцены вырождения и смерти человечества. Жители гигантского города в своих замкнутых галереях, освещенных искусственным светом и продуваемом только воздухом, приготовленном машинами, давным-давно оторваны от природы. Единственный выход у них «гордая смерть» коллективное самоубийство, чем, собственно, драма и завершается.
В том же году Брюсов начал роман «Огненный ангел», который мы смело можем отнести к фантастическим, как относим, скажем, к этому виду литературы и знаменитый роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита».
«…Среди залпов казаков, между двумя прогулками по неосвещенным и забаррикадированным улицам, писал Брюсов 28 октября 1905 года Г. Чулкову, я продолжал работать над своим романом. И как-то хорошо работалось (тем более, что в начальных главах пришлось изображать религиозно-революционное движение в Германии 1535 года). Теперь надо думать, куда пристроить это мое дитя трехлетней работы».
Место нашлось.
Сначала в журнале «Весы» (1907-1908), затем в книгоиздательстве «Скорпион» появился этот роман под стилизованным, но хорошо передающим его содержание названием: «Огненный ангел, или Правдивая повесть, в которой рассказывается о Дьяволе, не раз являвшемся в образе светлого духа одной девушке и соблазнившем ее на разные греховные поступки, о богопротивных занятиях магией, астрологией, гоетейей и некромантией, о суде над оной девушкой под председательством его преподобия архиепископа Трирского, а также о встречах и беседах с рыцарем и трижды доктором Агриппою из Неттесгейма и доктором Фаустом, написанная очевидцем».
Страшные и загадочные события романа во многом отразили личные переживания Брюсова события нашумевшего в свое время любовного треугольника, углами которого являлись поэт Андрей Белый, сам Брюсов и писательница и переводчица Нина Петровская, игравшая видную роль в жизни литературной Москвы 1903-1909 годов. «…Вспомните образ «ведьмы» Ренаты из романа «Огненный ангел», писал Белый в своих воспоминаниях «Начало века», там дан натуралистически написанный с нее портрет, он писался два года, в эпоху горестной путаницы между нею, Брюсовым и мною; обстание романа быт старого Кельна, полный суеверий, скрупулезно изученный Брюсовым, точно отчет о бредах Н., точно диссертация, написанная на тему об ее нервном заболевании. «Н., бросьте же: вам все это снится, не мучайте себя», говоришь ей бывало. «Нет, нет, я
видела из мглы, и рука показывает на темный угол портьеры; что «видела» не важно; она жила в снах средь бела дня.»
Героиня брюсовского романа тоже с первой встречи выглядит странно.
«…В такой же неприветливой комнате, как моя, и тоже озаренной достаточно ясно месячным сиянием, стояла, в потрясающем страхе, распластанная у стены женщина, полураздетая, с распущенными волосами. Никакого другого человека здесь не было, потому что все углы были освещены отчетливо и тени, лежащие на полу, резки и ясны; но она, словно кто наступал на нее, простирала вперед руки, закрывая себя. И в этом движении было что-то до крайности устрашающее, ибо нельзя было не понять, что ей угрожает невидимый призрак. Заметив меня, женщина вдруг, с новым вскриком, кинулась мне навстречу, опустилась на колени, охватила меня судорожно и сказала мне, задыхаясь: «Наконец, это ты, Рупрехт! У меня нет более сил!» Никогда до того дня не встречались мы с Ренатой, и она видела меня столь же в первый раз, как я ее, и, однако, она назвала меня по имени так просто, как если бы мы были друзьями с детских лет.»
«…Роман Нины Петровской с Брюсовым, вспоминала Лидия Рындина, приятельница и соперница Петровской, становился с каждым днем трагичнее. На сцене появился алкоголь, морфий. Нина грозила самоубийством, просила ей достать револьвер. И, как ни странно, Брюсов ей его подарил. Но она не застрелилась, а, поспорив о чем-то с Брюсовым в передней Литературного кружка, выхватила револьвер из муфты, направила его на Брюсова и нажала курок. В спешке она не отодвинула предохранитель, и выстрела не последовало.»
Ничего удивительного, что роман заканчивался словами, несомненно, отражающими внутреннее состояние Брюсова: «Не желая лгать в последних строках своего рассказа, скажу, что если бы жизнь моя вернулась на полтора года назад и вновь на Дюссельдорфской дороге ждала меня встреча со странной женщиной, может быть, вновь совершил бы я все те же безумства и вновь перед троном дьявола отрекся бы от вечного спасения, потому что и поныне, когда Ренаты уже нет, в душе моей, как обжигающий уголь, живет непобедимая любовь к ней, и воспоминание о неделях нашего счастия в Кельне.»
Правда, еще один невольный свидетель всех этих страстей замечательный, но весьма желчный поэт В. Ходасевич, вспоминал обо всем этом гораздо жестче. «…Его (Брюсова
Г.П.
) роман с Ниной Петровской был мучителен для обоих, но стороною, в особенности страдающей, была Нина. Закончив «Огненного Ангела», он посвятил книгу Нине и в посвящении назвал ее «много любившей и от любви погибшей». Сам он, однако же, погибать не хотел. Исчерпав сюжет и в житейском, и в литературном смысле, он хотел отстраниться, вернувшись к домашнему уюту, к пухлым, румяным, заботливой рукою приготовленным пирогам с морковью, до которых был великий охотник.»
Не имея возможности подробно проанализировать превосходный, нисколько со временем не потерявший своей силы роман, хочу только обратить внимание на сцены допросов несчастной Ренаты.
«…На первые вопросы она отвечала с промедлением, отрывочно и кратко, голосом обессиленным, словно бы ей было чересчур тяжело выговаривать слова, но постепенно она как-то оживилась, даже увереннее стояла на ногах, а голос ее окреп и приобрел всю его обычную звучность. На последние вопросы она отвечала с каким-то увлечением, покорно разъясняя все, что только у нее ни спрашивали, охотно и пространно говоря даже о многом постороннем, входя в ненужные подробности, не стыдясь, по своему обыкновению, касаться вещей позорных и словно намеренно выискивая все более и более страшные обвинения против себя. Вспоминая примеры из нашей совместной жизни с Ренатою, склонен я думать, что далеко не все было правдой в ее исповеди, но что многое она тут же измыслила, беспощадно клевеща на себя с непонятной для меня целью, если только некий враждебный демон в то время не владел ее душой и не говорил ее устами, чтобы вернее погубить ее.»
Я привел эту цитату затем, что мы вспомним ее позже, когда заговорим о поколении советских фантастов, уничтоженных в конце тридцатых. Ведь на дьявольских сталинских процессах самые, казалось бы, мужественные обвиняемые с такой же вот странной страстью торопливо и без меры оговаривали себя так, будто действительно торопились поскорей уйти из этого ужасного мира.
«Гора звезды», другой фантастический роман Брюсова, к сожалению, остался незавершенным. Написанный в самом конце XIX века, он, как это ни но странно, очень напоминает подробно расписанную компьютерную игру. В нем существует несколько уровней, которые надо пройти читателю от раба до высших жрецов. Этот путь герой и проходит. И следует признать, что ощущение загадочности и интереса не покидает читателя на всем протяжении романа. Напряжение возникает сразу, как только герой решается пересечь пустыню, стремясь к странному городу. «…Мне начинало казаться, что жизнь моя тесно связана с этой Горой, что я должен, должен и против воли идти к ней. И я шел. Временами бежал. Сбивался с пути. Опять находил его, падал, вставал и шел снова.»
Игра, естественно, начинается с самого нижнего уровня. «…По узким спиралям спустились мы куда-то вниз, и на меня повеяло сыростью погреба или могилы. Наконец меня бросили на каменный пол во мраке подземной темницы, и я остался один.»
Разумеется, столь глубоко любимый Брюсовым Эдгар По чувствуется в странных, порою мистических загадках романа, тем не менее «Гора звезды» это действительно научно-фантастический роман. Что с того, что главный герой не вызывает симпатии. Мало ли каким может быть герой такого романа? Врет он ужасно много, всегда, по любому поводу. Врет очень изощренно. Всех других героев (и читателей) он ставит в тупик своим враньем. Только в конце несколько раскаивается, но поздно, поздно. Гора звезды гибнет, как гибнут и высшие жрецы и восставшие рабы с их поистине вечно рабским взглядом на мир. «…Наш царь Гуаро, говорит один из рабов, возьмет себе в жены царицу, мы все выберем себе жен среди всех этих женщин, и затем начнется на Горе новая жизнь. Так решил народ.»
К сожалению, подобные решения народа никогда не приводят к добру.
И здесь, посреди выжженной пустыни, таинственный город гибнет от потопа.
Только в самый последний момент в верхнем уровне таинственного лабиринта герой успевает увидеть останки некоего непонятного существа, может быть, пришельца со звезд, с которого когда-то началась Гора. «…Что было самым дивным в этой комнате это левая, восточная стена ее. У этой стены во всю ее вышину стояла мумия. Она не была одета. К выпирающим костям плотно прилегали иссохшие мускулы, обтянутые пожелтевшей кожей. Но это не была человеческая мумия. Я не знаю, что это было за существо. Голова его была небольшая, с двумя совершенно рядом поставленными глазами. Они сохраняли свой цвет и свою форму, словно глядели пристально. Костянистое тело было широко, напоминало несколько строением колокол. И кончалось целым рядом конечностей, руки были скорее крыльями, потому что на них я заметил перепонки. Наконец, все это кончалось как бы рыбьим хвостом, а может быть, рулем, чтобы забирать воздух во время полета.»
Самая известная фантастическая повесть Брюсова «Республика Южного креста» впервые появилась в книге рассказов «Земная ось» (1907) и имела подзаголовок «Статья в специальном № «Северо-Европейского Вечернего Вестника».
Бич Божий вдруг поразил целую республику.
Два с половиной миллиона человек заболели странным нервным расстройством.
Правда, жизнь в Республике сама по себе, пожалуй, могла привести к чему-то такому. «…При кажущейся свободе жизнь граждан была нормирована до мельчайших подробностей. Здания всех городов Республики строились по одному и тому же образцу, определенному законом. Убранство всех помещений, предоставляемых работникам, при всей его роскоши, было строго единообразным. Все получали одинаковую пищу в одни и те же часы. Платье, выдававшееся из государственных складов, было неизменно в течение десятков лет, одного и того же покроя. После определенного часа, возвещавшегося сигналом с ратуши, воспрещалось выходить из дома. Вся печать страны подчинена была зоркой цензуре. Никакие статьи, направленные против диктатуры совета, не пропускались. Впрочем, вся страна настолько была убеждена в благодетельности этой диктатуры, что наборщики сами отказывались набирать строки, критикующие совет.»
Пожалуй, в такой Республике действительно спрыгнешь с ума.
Вот и пришла страшная болезнь, когда человек хочет сказать да, а говорит нет, хочет ступить влево, а ступает вправо. Речь становится непонятной, поступки нелогичными. «…Заболевший кондуктор метрополитена вместо того, чтобы получать деньги с пассажиров, сам платил им. Уличный стражник, обязанностью которого было регулировать уличное движение, путал его в течение всего дня. Посетитель музея, ходя по залам, снимал все картины и поворачивал их к стене.»
И так далее.
Дурная бесконечность всех этих поступков приводит к чудовищной катастрофе, в которой только несколько человек пытаются хоть как-то воспротивиться всеобщему хаосу. «…С поразительной быстротой обнаружилось во всех падение нравственного чувства. Культурность, словно тонкая кора, наросшая за тысячелетия, спала с этих людей, и в них обнажился дикий человек, человек-зверь, каким он, бывало, рыскал по девственной земле. Утратилось всякое понятие о праве, признавалась только сила. Для женщин единственным законом стала жажда наслаждений. Самые скромные матери семейства вели себя как проститутки, по доброй воле переходя из рук в руки и говоря непристойным языком домов терпимости. Девушки бегали по улицам, вызывая, кто желает воспользоваться их невинностью, уводили своего избранника в ближайшую дверь и отдавались ему на неизвестно чьей постели. Пьяницы устраивали пиры в разоренных погребах, не стесняясь тем, что среди них валялись неубранные трупы.»
В архиве поэта сохранились рукописи других незаконченных фантастических рассказов и повестей: «Восстание машин», «Мятеж машин» тема, по-настоящему разработанная писателями гораздо позже; «Первая междупланетная экспедиция» первый опыт русской космической одиссеи. Среди набросков остался «Путеводитель по Марсу». К дореволюционным годам (судя по орфографии) относится найденный среди бумаг листок с математическими расчетами о времени перелета с Земли до Марса.
Года через три после революции Брюсов впервые познакомился с работами К.Э. Циолковского. Они его поразили. Он даже задумал книгу о нем и о разрабатываемом им космическом сознании. Осенью 1920 года поэт специально встречался с ученым-гелиобиологом А.Л. Чижевским, чтобы поговорить о захватившей его теме. «…Я интересуюсь, сказал ему Брюсов, не только поэзией, но и наукой, вплоть до четвертого измерения, идеями Эйнштейна, открытием Резерфорда и Бора… Материя таит в себе неразгаданные чудеса… Что такое душа, как не материальный субстрат в особом состоянии! Но Циолковский занимается вопросами космоса, возможностью полета не только к планетам, но и к звездам. Это несказанно увлекательно и, по-видимому, будет осуществлено… Меня интересует личность Циолковского… Ведь он только учитель городской школы, а как далеко он продвинул свои идеи! Многие его не признают, но это ровно ничего не значит великих людей часто признают только после их смерти. Не в этом, конечно, дело, а в том, что он является носителем сказочной идеи о возможном полете в другие миры на ракетных кораблях. Эти идеи вдохновили меня на создание нескольких стихотворений. Читали ли вы их? По этому вопросу я говорил с некоторыми нашими физиками они смеются над Циолковским, но принципа ракеты не отрицают. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. К Циолковскому отношение несерьезное, но я бы написал о нем книгу, я думаю об этом.»
Особый интерес представляет глубокое и захватывающее исследование Брюсова об Атлантиде «Учители учителей», напечатанное М. Горьким в своей «Летописи». «…ранняя древность опирается, как на свою базу, на древность Атлантиды, которая, как мудрый учитель, наставила все народы земли, дав им зачатки наук и художеств. Мы учились у античности, античность у ранней древности, ранняя древность у Атлантиды. Таинственные, поныне полумифические, атланты были учителем наших учителей.»
Видимо, он верил в это.
Атлантида входила в стихи Брюсова, он посвятил ей поэму, затем трагедию.
В рушащемся, колеблющемся реальном мире тема гибнущего материка казалась поэту невероятно важной. Предание, донесенное до нас Платоном, восхищало его, он утверждал, что затонувший материк будет когда-нибудь найден.
Его увлеченность захватывала, конечно, не всех. Кое-кого она попросту раздражала.
«…Он любил литературу, писал о Брюсове Ходасевич, только ее. Самого себя тоже только во имя ее. Воистину он свято исполнял заветы, данные самому себе в годы юношества: «не люби, не сочувствуй, сам лишь себя обожай беспредельно» и «поклоняйся искусству, только ему, безраздельно, бесцельно». Это бесцельное искусство было его идолом, в жертву которому он принес нескольких живых людей и, надо это признать, самого себя. Литература ему представлялась безжалостным божеством, вечно требующим крови. Она для него олицетворялась в учебнике истории литературы. Такому научному кирпичу он способен был поклоняться, как священному камню, олицетворению Митры. В декабре 1903 года, в тот самый день, когда ему исполнилось тридцать лет, он сказал мне буквально так: «Я хочу жить. Чтобы в истории всеобщей литературы обо мне были две строки. И они будут.»
Однажды покойная поэтесса Надежда Львова сказала ему о каких-то его стихах, что они ей не нравятся. Брюсов оскалился своей, столь памятной многим, ласковой улыбкой и ответил: «А вот их будут учить наизусть в гимназиях, а таких девочек, как вы, будут наказывать. Если плохо выучат.»
«…В чем я считаю себя специалистом? в последние годы жизни спрашивал себя Брюсов. В наши дни нельзя быть энциклопедистом, но я готов жалеть, когда думаю о том, чего не знаю. По образованию я историк. В университете работал специально над Ливием, над Великой французской революцией, над Салической правдой, над русскими начальными летописями, частью над эпохой царя Алексея Михайловича. Еще занимался я в университете историей философии, специально изучал Спинозу, Лейбница и Канта… Сейчас я чувствую себя сведущим, как никто, в вопросах русской метрики и метрики вообще. Прекрасно знаю историю русской поэзии, особенно XVIII век, эпоху Пушкина и современность. Я специалист по биографии Пушкина и Тютчева и никому не уступлю в этой области. Я хорошо знаю также историю французской поэзии, особенно эпоху романтизма и движение символическое. Работая над «Огненным ангелом», я изучил XVI век, а также то, что именуется «тайными науками», знаю магию, знаю оккультизм, знаю спиритизм, осведомлен в алхимии, астрологии, теософии. Последнее время исключительно занимаюсь Древним Римом и римской литературой, специально изучил Вергилия и его время и всю эпоху IV века от Константина Великого до Феодосия Великого. Во всех этих областях я, в настоящем смысле слова, специалист; по каждой из них я прочел целую библиотеку… В разные периоды жизни я занимался еще, более или менее усердно, Шекспиром, Байроном, Баратынским, VI веком в Италии, Данте (которого мечтал перевести); новыми итальянскими поэтами. Блуждая по Западной Европе, посещал музеи, кое-что узнал из истории живописи, разбираюсь в школах… Но Боже мой! Боже мой! Как жалок этот горделивый перечень сравнительно с тем, чего я не знаю… Весь мир политических наук, все очарование наук естественных, физика и химия с их новыми поразительными горизонтами, все изучение жизни на земле, зоология, ботаника, соблазны прикладной механики, тайны сравнительного языкознания, к которому я едва прикоснулся, истинное знание истории искусств, целые миры, о которых я едва наслышан, древний Египет, Индия, государство майев, мифическая Атлантида, современный Восток с его удивительной жизнью, затем медицина, познание самого себя и умозрения новых философов, о которых я узнаю из вторых, из третьих рук… Боже мой! Боже мой! Если бы мне иметь сто жизней, они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня.»
«…Он не любил людей, вспоминал Ходасевич, потому что прежде всего не уважал их. Это, во всяком случае, было так в его зрелые годы. В юности, кажется, он любил Коневского. Неплохо относился к З.Н. Гиппиус. Больше назвать некого. Его неоднократно подчеркнутая любовь к Бальмонту вряд ли может быть названа любовью. В лучшем случае это было удивление Сальери перед Моцартом. Он любил называть Бальмонта братом. М. Волошин однажды сказал, что традиция этих братских чувств восходит к глубокой древности: к самому Каину.»
И дальше: «…В стихии расчета он (Брюсов,
Г.П.
) умел быть вдохновенным. Процесс вычисления доставлял ему удовольствие. В шестнадцатом году он мне признался, что «ради развлечения» решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому гимназическому учебнику. Он
любил таблицу логарифмов. Он произнес целое «похвальное слово» той главе в учебнике алгебры, где говорится о перестановках и сочетаниях. В поэзии он любил те же «перестановки и сочетания». С замечательным упорством и трудолюбием он работал годами над книгой, которая не была да и вряд ли могла быть закончена: он хотел дать ряд стихотворных поделок, стилизаций, содержащих образчики «поэзии всех времен и народов»! В книге должно было быть несколько тысяч стихотворений. Он хотел несколько тысяч раз задушить себя на алтаре возлюбленной Литературы во имя «исчерпания всех возможностей», из благоговения перед перестановками и сочетаниями. Написав для книги «Все напевы» (построенной по тому же плану) цикл стихотворений о разных способах самоубийства, он старательно расспрашивал знакомых, не известны ли им еще какие-нибудь способы, «упущенные» в его каталоге.»
Конечно, суждение достаточно субъективное, однако Ходасевич хорошо знал Брюсова и слова его подтверждались многими.
«…В первые годы революции дом Брюсовых опустел, вспоминала свояченица поэта Б. Погорелова. Изредка забегал кое-кто из старых знакомых с недобрыми, мрачными вестями. Брюсов почти не выходил из дома. Да куда было идти? Литературно-художественный кружок был занят красноармейцами, редакции закрылись, типографии и бумага были реквизированы большевиками. А дамы, жаждавшие когда-то бурных встреч, поисчезали кто на юг, кто за границу.
Как-то, в мрачное осеннее утро, в квартире Брюсовых раздался резкий звонок и в переднюю ввалилась группа: немолодая решительная баба и несколько рабочих. Сразу тычут ордер из местного Совета рабочих депутатов на реквизицию. «Тут у вас кабинет имеется. Покажите.» Ввалившуюся компанию провели в кабинет. Баба безостановочно тараторила: «Подумайте столько книг! И это у одного старика! А у нас школы без книг. Как тут детей учить?» Компания переходила от полки к полке. Время от времени кто-нибудь из «товарищей» вытаскивал наугад какой-нибудь том. То выпуск энциклопедического словаря, то что-нибудь из древних классиков. Одного из незваных посетителей заинтересовало редкое издание «Дон-Кихота» на испанском языке. Все принялись рассматривать художественно исполненные иллюстрации. Потом баба захлопнула книгу и с укоризненным пафосом произнесла: «Одна контрреволюция и отсталость! Кому теперь нужны такие мельницы? Советская власть даст народу паровые, а то и электрические. Но все равно: эту книгу тоже заберем. Пущай детишки хоть картинками потешатся. Вот что, гражданка (это сестре). Завтра пришлем грузовик за всеми книгами. А пока… чтоб ни одного листочка здесь не пропало. Иначе придется вам отвечать перед революционным трибуналом!»
Потрясенный происшедшим, очень бледный, стоял Брюсов у своих книг и машинально раскладывал все по прежним местам. Он так любил свои книги! Годами собиралась его библиотека. Были в ней редкостные дорогие издания; их не сразу удавалось приобрести, и ими он так дорожил… После обеда он позвонил Луначарскому. На следующий день ни жуткой бабы, ни страшного грузовика. А вечером В.Я. посетил сам нарком. На той же неделе В.Я. получил приглашение к Троцкому. Вероятно, оба коммуниста звали его работать с ними. Причем у Троцкого, по-видимому, было «чисто дипломатическое» соображение: привлечением в их стан крупного писателя доказать Европе, что коммунисты не такие варвары, как их изображают. А Луначарский пустил в ход более хитрый маневр. Он прямо явился с предложением основать кафедру поэзии и стихосложения при пролетарском университете. А ведь это было заветной мечтой Брюсова, и он, без долгих колебаний, ухватился за предложение. Вскоре после этого захожу к Брюсовым и застаю всю семью на кухне. Сестра и Аннушка раскладывают на столе только что полученный «паек». Огромная бутыль подсолнечного масла, мешок муки, всевозможная крупа. Сахар, чай, кофе, большой кусок мяса. Аннушка сияет и любуется по тому голодному времени невероятным богатством. «Ну, поживем за этим царем», одобрительно говорит она. Брюсов нахмурился. «Нечего вздор молоть. Лучше разберите все это. А то всякий народ тут к вам ходит.» И ушел к себе.»
«…Все поэты были придворными: при Августе, Меценате, при Людовиках, при Фридрихе, Екатерине, Николае , и т.д., писал о Брюсове Ходасевич. Это была одна из его любимых мыслей. Поэтому он был монархистом при Николае II. Поэтому, пока надеялся, что Временное правительство «обуздает низы» и покажет себя «твердою властью», он стремился заседать в каких-то комиссиях и, стараясь поддержать принципы оборончества, написал и издал летом 1917 года небольшую брошюру в розовой обложке, под заглавием «Как кончить войну»… Идеей брошюры была «война до победного конца».
В 1919 году Брюсов вступил в ВКП(б).
Работал с Луначарским в Наркомпроссе. Читал лекции в университете.
В 1921 году он организовал Высший литературно-художественный институт (впоследствии ВЛХИ им. В.Я. Брюсова). Выступал в печати с работами теоретическими, литературоведческими, издал еще несколько книг стихов. Глубоко изучил историю и литературу Армении, перевел многих поэтов. За эту поистине гигантскую работу Совнарком Армении присвоил Брюсову звание народного поэта. В 1923 году, в связи с пятидесятилетием поэта, Президиум ВЦИКа обратился к нему с грамотой, в которой отметил выдающиеся заслуги Брюсова перед Российской литературой и выразил ему благодарность рабоче-крестьянского правительства.
«…Несмотря на все усердие, большевики не ценили его, писал Ходасевич. При случае попрекали былой принадлежностью к «буржуазной» литературе. Его стихи, написанные в полном соответствии с видами начальства, все-таки были не нужны, потому что не годились для прямой агитации. Дело в том, что, пишучи на заказные темы и очередные лозунги, в области формы Брюсов оставался свободным. Я думаю, что тщательное формальное исследование коммунистических стихов Брюсова показало бы в них напряженную внутреннюю работу, клонящуюся к попытке сломать старую гармонию, «обрести звуки новые». К этой цели Брюсов шел через сознательную какофонию. Был ли он прав, удалось ли ему чего-нибудь достигнуть вопрос другой. Но именно наличие этой работы сделало его стихи переутонченными до одеревенения, трудно усвояемыми, недоступными для примитивного понимания. Как агитационный материал они не годятся и потому Брюсов-поэт оказался по существу ненужным. Оставался Брюсов-служака, которого и гоняли с «поста» на «пост», порой доходя до вольного или невольного издевательства. Так, например, в 1921 году Брюсов совмещал какое-то высокое назначение по Наркомпросу с не менее важной должностью в Гуконе, т.е. …в Главном управлении по коннозаводству!»
Умер Брюсов 9 октября 1924 года в Москве.
Очень жестко на смерть поэта отозвался в «Русской газете» (Париж) эмигрировавший во Францию поэт Саша Черный: «…О грехопадении Брюсова писали за последнее время немало. В самом деле странно: индивидуалист, изысканный эстет, парнасский сноб, так умело имитировавший поэта, парящего над чернью, и вдруг такая бесславная карьера, достойная расторопного Ивана Василевского или какого-нибудь Оль Д’Ора. Красный цензор, вырывающий у своих собратьев последний кусок хлеба, вбивающий осиновый кол в книги, не заслужившие в его глазах штемпеля советской благонадежности. Это была, увы, не тютчевская цензура, не «почетный» караул у дверей литературы, а караул подлинно арестантский, тяжкое и низкое ремесло угнетателя духа. Свой бил своих. Приблизительно такое же дикое и незабываемое зрелище, как еврей, организующий еврейские погромы.»
Разумеется, суждение столь же несправедливое, как и злые слова Ю. Айхенвальда о том, что если Брюсову и не чуждо некоторое своеобразное величие, то это все же «величие преодоленной бездарности».
Разумеется, это не так.
Имя поэта известно многим.
Его стихи заучивают наизусть (как он и хотел этого), исторические исследования уважительно принимаются ученым миром, проза (прежде всего «Огненный ангел») превосходна. И в русской фантастике Брюсов тоже оставил свой, именно свой, достаточно четкий след.
|
|
Свежий номер |
|
Персоналии |
|
Архив номеров |
|
Архив галереи |
|
|