СТАНИСЛАВ ЛЕМ: «Я ОСТАЮСЬ РАЦИОНАЛИСТОМ И СКЕПТИКОМ»
Сергей Подражанский
...Такая же погода стояла в Кракове шестьдесят лет назад, в конце января 1945 года, когда Советская армия освободила узников концлагеря Аушвиц, снег, ветер, мороз, для здешних краев непривычный. Об интервью со Станиславом Лемом, который давно уже не принимает журналистов, договориться было сложно. Помогли общие знакомые, главным образом давний друг «Вестей» профессор Ежи Помяновски. Не последним аргументом, видимо, было и то, что мне случилось появиться на свет в родном городе Лема, во Львове.
Помяновски предупредил меня, чтобы я не тратил времени на разговоры о научной фантастике Лем ее давно не пишет, не любит и говорить о ней обычно не желает.
Звоню супруге писателя, представляюсь. Беседуем ни о чем. Потом трубку берет пан Станислав. Говорим пару минут. Лем передает трубку супруге и до меня долетает только одно слово: «Можно». Видимо, писатель проверял мой польский по-русски ему говорить не хотелось, потому что неродной язык всегда делает человека глупее, чем он есть на самом деле. Пани Лем диктует мне адрес. Пообещав прибыть к двум часам пополудни, я совершенно упустил из виду, что общественный транспорт в Кракове не ходит все улицы перекрыты, в городе находятся руководители 45 государств, прибывшие на 60-ю годовщину освобождения Освенцима. С трудом нахожу таксиста, называю адрес. Он кивает: Понятно. К пану Лему. Едем в сторону Закопане, к краковскому предместью Клины, минуя главные улицы, по которым все равно не проехать.
Сворачиваем в засыпанную снегом улочку. Приехали, говорит водитель и крутит головой. А где лемовский старый «мерседес»? Продал, наверное.
Открываю калитку и иду в глубину двора по недавно очищенной, но уже вновь заметеной снегом дорожке. Подхожу к двухэтажному дому. Дверь отворяется: Вы точны. Муж вас ждет. Поднимаюсь на второй этаж и вхожу в кабинет мэтра.
Представляюсь, пожимаем друг другу руки. Пан Станислав хватается за кресло, стоящее посреди комнаты, и подталкивает его к такому же креслу, стоящему у письменного стола. Только в последний момент спохватываюсь помочь человеку, который давно уже разменял девятый десяток. Кручу головой по сторонам. Вдоль стен застекленные книжные шкафы. На ближайшем ко мне написано «сербско-хорватский», на следующем «испанский». Стоят книги Лема. Кабинет высокий, на антресоли, уставленные книжными шкафами, ведет деревянная лестница. Рядом с письменным еще один стол, заваленный бумагами, журналами, книгами. В широком окне, выходящем в сад, совершенно непольский пейзаж: голые деревья, ветер утих, идет крупный мягкий снег. Идиллия. Мы разговариваем с Лемом так, будто давно знакомы. Собственно, я-то с ним знаком очень давно, а вот он... Рассказываю, что в самолете перечел его «Провокацию» лучший, наверное, философский труд о Катастрофе. Потом вспоминаем о Львове. Перескакиваем с темы на тему, пока я, наконец, спохватываюсь, что прошло уже минут двадцать, а диктофон-то мой не включен... Я же при исполнении. И поэтому беседа для читателей начинается словно на полуслове...
Давайте продолжим о любимом вами Львове... А потом о чем захотите. Довоенную часть своей жизни вы считаете лучшей?
Я никогда об этом не думал. Ходил себе во вторую гимназию на Подвальной. Закончил ее за два месяца до начала войны. Я прекрасно помню времена, когда мне было четырнадцать, шестнадцать лет. В момент начала войны мне было семнадцать. Львов был замечательным городом, а я был... Моя молодость была очень хороша, но у меня не было до войны никаких достижений, не было никаких особо оригинальных взглядов. Был совершенно обыкновенным юношей, закончил гимназию, жил в доме своего отца, врача. Так было до прихода русских.
17 сентября 1939 года.
Да. Потом, до начала советско-немецкой войны оставался во Львове. В немецкие времена делать нечего работал физически, в мастерских фирмы «Креминь», автомехаником, до тех пор, пока Советы не пришли опять и не освободили нас, но это было такое освобождение, что мы остались ни с чем. Отец вспомнил, что он не только советский гражданин, но и польский мы решили возвратиться в Польшу. Была такая польская государственная организация по репатриации, ПУР, которая этим занималась (ПУР Польски ужонд репатриацыйны) и мы сели в поезд, шедший в Краков. Здесь, в Кракове, жили знакомые отца, которые нас пригрели. И так все пошло. Я стал писать в «Тыгодник повшехны», потому что больше писать было некуда. Я человек абсолютно, стопроцентно неверующий. Но с тех пор и до сегодняшнего дня я не знаю газеты, которая бы меня удовлетворяла. Я пошел в этот католический еженедельник просто потому, что там работали приличные люди вся редакция «Тыгодника». И работал там до тех пор, пока в Варшаве не сказали, что я не смогу издавать книги, если не уйду оттуда. Так начался тот период моей жизни, который длился до падения Польской Народной Республики. Ко всему привыкаешь... Но я вновь с ними сотрудничаю, и они меня печатают, не испытывая ко мне недоверия, несмотря на мой атеизм.
Польша сейчас вновь католицизируется, но я, естественно, не принимаю в этом участия, обхожу эту проблематику. Я не буду вам описывать свою жизнь, проходившую вне фантастики, вне писательства...
Писать я начал в 1948 году. Писал тогда очень плохие вещи, потом стал писать немного лучше. Интересовался философией, технологией, кибернетикой...
Медициной... Вы же дипломированный врач.
Нет. Медицину я был вынужден изучать. К профессии моего отца я не испытывал особого интереса, но стал изучать медицину, чтобы не идти в Красную армию в советские годы. («Красная армия наша сила», ну, и так далее», ернически цитирует Лем по-русски.) Отец «поступил меня» во Львове на медицину, и я там начал учиться. Учился в два приема. Сделал перерыв, потому что началась германо-советская война, а когда война окончилась, продолжил учиться здесь, в Кракове. Я, конечно, мог бы остаться в этой профессии, поступить в аспирантуру мой отец был знаменитым врачом. Но, закончив учебу, я в те польско-советские времена должен был бы идти в армию, стать кадровым военным.
То есть военным врачом?
Да. Но я не хотел этого. Я специально не сдал несколько экзаменов в последнюю сессию. А заставить меня не могли. Я не закончил медицинское образование. Стал работать в у одного из своих педагогов в «конверсаториум» (делали обзоры научной литературы для университетских специалистов). Благодаря ему я смог читать лучшие книги мировой научной литературы он получал из США и Канады главные университетские издания, а я их должен был распаковывать и классифицировать. Уносил домой и по слогам читал, потому что не знал английского языка. Тогда-то я и начал писать мне казалось, что я могу это делать. Плохо получалось. У меня никогда не было особой тяги к научной фантастике, я ее специально не писал, но что-то надо было делать. Так оно и пошло.
Но на вас очень быстро начали буквально молиться во всей Восточной Европе. Об этом-то вы знаете?
Знаю. У меня есть специальный секретарь, который занимается только моими издательскими делами. Я знаю, что мои книги издали на сорок одном языке, более тысячи различных изданий. В Польше меня не очень ценили. Больше всего меня любили в России и Германии. В Соединенных Штатах меня издавали, но там я не был особо популярен. А сегодня я во всем этом не слишком ориентируюсь. Конечно, я подписываю какие-то издательские договоры, но не слежу за этим, меня это уже не интересует. К сожалению, из-за войны так получилось, что я не знаю английского. То есть, теперь-то я читаю по-английски, но говорить и писать, к сожалению не могу. Сегодня у меня есть ощущение, что пик моей популярности прошел, потому что та фантастика, которую издают сегодня, мне не нравится. Она не подкреплена рационализмом. Мои взгляды сегодняшние я не могу популяризировать в Польше. В Германии могу. И немного в России. Но не в Польше. У нас сейчас странная ситуация, возрождение католичества, межвременье. Сегодня, как обычно, к пяти часам ко мне придет редактор Тадеуш Фиалковский из «Тыгодника повшехнего» за очередной статьей. Я у них еженедельно печатаю какие-то тексты. Последний был о цунами. Естественно, он не имеет ничего общего ни с религией, ни с метафизикой. Пишу о том, что могу опубликовать, а то, чего не могу... Я смотрю на все очень реалистически, у меня появилось ощущение, что нынешняя Польша страна не очень приятная.
Почему?
Прежде всего из-за сильной клерикализации. Не может быть никакого торжества, никакого события, даже открытия нового производства, где не было бы пары ксендзов, которые освящают и благословляют начинание.
Похоже, что той же дорогой идет и Россия, где ни одно событие не происходит без попа.
Я знаю. Но в Германии или Франции это невозможно. Там еще можно быть атеистом, рационалистом, вольнодумцем. А вот в арабских странах быть атеистом опасно, хитро улыбается Лем. Но я не жалуюсь, я просто констатирую, говорю вам о том, что происходит. У меня нет никакого желания вмешиваться во все, связанное с религией, с верой, но для меня это не проблема. Все религии были придуманы очень умными людьми: кто хочет пусть верит, я никого за это не осуждаю, но меня все это попросту совершенно не касается. И я об этом говорил в своих книгах НФ. Меня хорошо понимает и уважает в Германии, Франции, России определенная категория людей. Все, конечно, сегодня, лучше, чем было при Сталине и после него, в этом нет никаких сомнений, но все-таки не так, как, мне кажется, должен жить человек. У меня есть ощущение, что все, что я должен был сделать, я сделал. Книги, которые я написал 31-томное собрание моих сочинений...
Замечательное собрание ваших сочинений вышло и в российском издательстве «Текст».
Да, конечно. Понимаете, одно издание тянет за собой другое... Сейчас мои собрания издают в Китае, Японии, Тайване, а в Европе в Португалии, во Франции...
Следовательно, вы писатель-глобалист.
Ну да. (Смееется.) Но я никогда об этом не заботился, это получается само собой.
Мне лично очень бы хотелось, чтобы вы стали первым писателем, нет не фантастом, а, скажем, первым писателем вашего плана Нобелевским лауреатом. Неужели «Солярис» или другие ваши труды это не книги нобелиата? Нет в мире справедливости.
Я никогда на это не нацеливался. Я писал то, что мог, то что умел и как умел. Как птичка, которая чирикает на ветке. Я не учился писательству. Я очень люблю читать научную литературу, я подписан на Science, Nature, New Scientist, многие немецкие журналы (я хорошо знаю немецкий и жил в Германии шесть лет, пока в Польше шла польско-ярузельская война).
Никогда не слышал такого названия.
Так у нас говорят. Он же нам объявил войну. Пан Сергиуш, а вы живете в Израиле?
Да.
Там меня тоже издавали, но не очень много.
Мне сложно говорить, но в Израиле НФ не пользуется особой популярностью, а я ваши книги предпочитал читать по-польски или по-русски. Да и иврит мой не столь хорош... Пан Станислав, каким вы видите будущее? В частности, будущее Европы.
Наихудшим. Европейцы очень опасаются Россию Путина, да и Германию. Но я смотрю вдаль. Меня не интересуют, что сегодня русские плохо говорят о Польше, потому что страна наша действительно полна коррупции и запустения (это видно даже в том, что у нас худшие в Европе автострады). Россия пропадает, ее ждет демографическая катастрофа. В СССР было более 250 миллионов населения, сегодня же в России едва ли не половина. Прогнозы, которые публикует «Интернешнл Геральд Трибюн», драматичны. У них глупый президент, Путин, который родом из КГБ, и ментальность у него соответствующая. Достаточно взглянуть на фотографию, где он изображен в окружении офицеров, наряженных в царские мундиры, чтобы понять, что он за человек.
Поговаривают, что он прибыл на годовщину освобождения Освенцима на сутки позже, чем было запланировано, чтобы показать свое недовольство действиями Польши и ее президента Квасьневского во время выборов в Украине.
Это не имеет никакого значения. Он может шантажировать Польшу поставками нефти, бензина, газа, это так, но ничего более... У нас достаточно проблем, которые поляки сами придумывают на свою голову. Шесть лет назад я в Вене разговаривал с банкиром, у которого был мой счет, и он мне сказал, что Польша обязательно должна сама зарабатывать, чтобы никто не смог на нее влиять. Это правда. У нас иногда проявляется некоторое политическое поправение, ростки фашизации все это неправдоподобно глупо. Исторически это безнадежно. Научились мы уже тому, что надо иногда закрывать рот, хотя и привыкли высказываться любую тему. Я, например, привык к тому, что есть запретные темы. Конечно, другие, не те, что были запрещены в советские времена, но есть. И это плохо.
Поменяли полюса?
Так получилось. И было это в достаточной степени неожиданно. С возникновением независимой Польши польская правая была слабой, распыленной, сейчас окрепла.
Мы здесь живем приватно. Большинство моих друзей уже покинули нас, а остальные... Я часто размышляю над тем, как завершились эти замечательные разнообразные жизни... И еще очень важно не надо иметь иллюзий. Когда их нет, то легче прожить жизнь и исполнить свои надежды. Я написал самые ценные для меня вещи в шестидесятые годы, это было связано с трудностями высказывания, с прогнозами на будущее. Я уже не пишу по-настоящему, диктую какие-то фельетоны, статейки, мелкие вещи. Делаю это просто потому, что сижу дома и должен же чем-нибудь заниматься. Я убежден в том, что книги умирают, литература умирает 95 процентов, даже больше, книг живут в своем поколении, а потому их читать перестают.
А ваши книги останутся среди пяти процентов?
Не знаю. Я не Шекспир. Да и его сегодня не очень-то читают.
Вы не считаете себя живым классиком, может быть, последним в Польше?
Нет, я этого не ощущаю, нет.
Почему?
Этого я не знаю.
Тридцать один том собрания сочинений итог вашей писательской жизни. Вы удовлетворены тем, что написали?
В большой степени, но не полностью. Во-первых, я начал писать научную фантастику, потому что должен был как-то существовать. Это было профессией. Вот вы, например, наверное, понимали, что я писал фантастику, чтобы уйти от социализма, от той действительности. А при первой возможности стал от фантастики уходить. Вот вы вспомнили «Провокацию» это же никакая не НФ.
«Сумма технологии»...
Конечно. Но если бы я не писал когда-то фантастику, то мои серьезные вещи никогда не вышли бы во всем мире такими тиражами. Это было поздним открытием, что я не очень-то умещаюсь в понятии «сайенс фикшн», и не очень-то им интересуюсь. Может быть, философия, не знаю... Это слишком широко. Вот я стал членом Немецкой академии наук, как философ. И это скучно. Вынужден был участвовать в этих нудных заседаниях. Жаль времени на все это. Но жизнь так устроена...
Как?
Вот в Германии есть такое издательство «Зуркампф». Его шеф, покойный нынче, называл меня саморазрушителем. Но года через два стал называть меня основателем... Это не изменило моего отношения к собственному творчеству. Я достаточно самокритичен. Конечно, «Сумма технологии» меня очень интересовала, я ею горжусь. Но я никогда не занимался изданием своих книг не препятствовал, но и ничего особо не делал. И фильмы, которые сделаны по моим книгам...
Например, последний «Солярис»...
Идиотский. Конечно, я согласился на постановку из-за денег, но это сплошное разочарование.
Русский «Солярис» был лучше?
Раньше я его ценил невысоко, но сейчас понял, что в сравнении он все же хорош. Это было хорошее кино, но это не был Лем. Я ссорился с Тарковским. Но понял потом, что каждый имеет право на свою точку зрения. Тарковский работал по-своему талантливо, а эти дураки в Голливуде... Самое лучшее в этих фильмах было то, что я получил когда-то две тысячи рублей за права от русских и шестьсот тысяч долларов от американцев.
Вот и вся разница?
Да. Разница. Мир такой, как он есть. Мир мы не изменим. и ничего с этим поделать нельзя. Я стар. У меня нет никаких иллюзий. Иллюзии молодости давно прошли.
Вы читаете современную фантастику?
Нет-нет-нет! Я не выношу НФ.
Никого?
Никого!
А что сейчас составляет круг вашего чтения? Я говорю о литературе художественной, а не научной.
«Шерлок Холмс» Конан Дойла. Я очень люблю его и часто перечитываю. Люблю философские книги. Мне много присылают... Сейчас господствует закат, декадентство в беллетристике. Сегодня нет таких писателей всеобщих, как Честертон или Киплинг. Приходят и уходят моды и из этих мутных вод кто-нибудь выныривает. Это именуется мейнстрим секс, кровь, насилие... Меня это не интересует.
Умберто Эко, Павич, Коэльо...
Нет-нет. Это все мода. Это не мое.
А что из нового вы прочли с энтузиазмом?
Книгу двух американских астрофизиков о том, почему нигде в космосе нет жизни. Мне было очень интересно. Я очень люблю читать книги математиков, физиков, об их жизни и деятельности.
А польских писателей?
Нет.
Поэтов?
Я могу порыться в памяти и вспомнить, но сегодня не читаю. Стихи молодых не читаю. Всякое поколение создает своих кумиров. Всему свое время. Бросишь камень, а по воде круги. Мои круги сейчас дошли на край света в Японию, Тайвань, Корею. В Германии и России меня продолжают любить, это правда. Но сейчас круги становятся все меньше. Мне иногда присылают мои книги, фотографии, чтобы я их подписал. Я это делаю, но меня это совершенно не интересует слава. Никаких личных контактов у меня сегодня нет. А тех друзей, кого я очень любил, уже попросту нет на свете. Я старый. У меня есть чувство, что vita nostra brevis est, жизнь наша очень быстротечна, brevi finietur. Потом приходит забвение. И 98 процентов всего, что пишется на Земле, отправляется в некрополь, в город мертвых. Никто не читает.
Сейчас отмечается 60 лет освобождения Освенцима...
А немцы изо всех сил отбиваются. Это не мы, не мы, не мы.
Вон в Совете Европы дискуссия какая идет они написали в резолюции о «польских лагерях уничтожения».
Бессмыслица. Никаких польских лагерей, конечно, не было. Бессмыслица. Но я и в эту дискуссию не вмешиваюсь, я сам по себе. Не пишу об этом...
Но ваша «Провокация» была едва ли не единственной книгой, из прочитанных мною о Холокосте, которая меня потрясла. Все остальное мемуары, плач, цифры. Всем не хватает аналитического взгляда.
Но на «Провокацию» в Германии вышла всего-навсего одна рецензия, хотя тираж этой книги по-немецки превысил два миллиона экземпляров. В России ее практически не заметили, а в Польше ее словно бы и не было. Она не укладывается в привычные схемы.
Убийство евреев в «юдоциде», как вы это назвали, и убийство Бога, понятия «Бог» в «Провокации»...
Но никто же этого не заметил... Это не укладывалось в мою репутацию пусть пишет научную фантастику, и конец! Меня подобное никогда не интересовало жанры, каталогизация... Я писал то, что хотел, то, что мог и умел. Мы же с вами начали беседу с того, что я написал немало вещей, которые выражают мои мировоззренческие взгляды. Я не укладывался в схемы.
Они вам мешали?
Насобирал я множество наград, премий, какие-то почетные доктораты, но все это не имеет никакого значения.
А что же все-таки имеет значение?
Значение имеет удовлетворение от сделанного.
И оно у вас было?
Да, конечно. Но нет от тех книг, которые вышли самыми большими тиражами.
Каждый писатель отлично знает, как называется его главная книга.
Да-да. Для меня это были «Сумма технологии» и, наверно, «Провокация», «Высокий замок». И, пожалуй, «Кибериада». Многие считали эти книги маргинальными...
То, что сегодня кажется маргинальным, завтра становится классикой.
Да, конечно.
Стендаля в середине девятнадцатого века ценили невысоко, а двадцатый век объявил его классиком психологической литературы.
Я давно живу, давно читаю и знаю, что славы всходят и гаснут, как звезды.
Например, Герберт Уэллс был неслыханно популярным, а сегодня такого писателя нет. Его время прошло. Полузабыт Честертон, которого практически не издают. Часто это свидетельствует только о несовпадении писателя со временем, с актуальностью.
И опять о чтении...
Я отказался от множества подписок не хватает времени... Мир странно смотрит на все. Вот, например, недавнее цунами. Многие написали, что эта кара неземных, высших сил за людские грехи. Я же написал о тектоническом сдвиге плит, о внутренних силах планеты, на которой мы живем. Я не могу выносить эти разговоры о том, что нас следует или не следует за что-то карать. Мне кажется это уж слишком глупым.
Но мы, люди, провоцируем природу на техногенные катастрофы.
Безусловно. Но природа не интересуется нами. Как сказал один из физиков, космос не знает о том, что мы в нем живем и не интересуется нами. Отсюда колоссальное напряжение между нашими, вернее, моими ожиданиями и действительностью. Я умирал дважды и каждый раз убеждался в том, что, вопреки оккультизму, по смерти нет ничего. Абсолютно ничего.
Другой жизни у нас не будет?
Нет, конечно же, нет. Смешно, когда взрослые люди верят в ангелов, в загробную жизнь.
Вы были и остались рационалистом.
Абсолютным рационалистом. У меня часто спрашивают, верю ли я в бога. Нет, не верю.
Вера и неверие это личное дело каждого.
Да, но если бы вы начали разговор с этого, мы не сидели бы с вами здесь так долго.
Вы не хотите писать большие вещи. Значит ли это, что мы не прочтем уже ваших новых романов?
Нет. Я не хочу уже писать. (И добавляет по-русски: «Хватит с меня!») На каком языке издается ваша газета?
По-русски.
И я рассказываю Лему об Израиле и о своей жизни, фотографирую его. Пан Станислав спрашивает:
Какую мою книгу, изданную по-польски, надписать вам на память?
И удовлетворенно улыбается, услышав мой ответ: «Высокий замок».
«Не сотвори себе кумира», велит нам старая книга. И мы не творим. Мы просто понимаем, кто живет на земле рядом с нами. Боже, храни их, нынешних стариков, людей, выросших в настоящей междувоенной Европе. Храни, Боже, атеиста Лема и католика Войтылу, Помяновского и Бартошевского, Ханушкевича и Лапицкого...Потому что таких людей больше никогда не будет, потому что священные камни Европы давно растаскали на слайды японские и американские туристы...
|
|
Свежий номер |
|
Персоналии |
|
Архив номеров |
|
Архив галереи |
|
|